Но видеть ее и целовать ее он хотел только для того, чтобы сказать: «Прости».
Он любил ее. Разумеется, он никогда не перестанет любить ее, но сердце его привыкло к тому, что его лучшие чувства вечно попирают.
О, где ему найти ее, эту розу, лишенную опоры и глубоких корней, которую он мог бы сорвать и назвать своей? Даже ту, что он поднял, выброшенную из родного дома и полумертвую у обочины, он удержать не сможет.
Когда же наконец его любовь споет свою собственную песню, столь возвышенную и чистую, что ни один диссонанс не станет резать слух? Когда же наконец замок его счастья будет построен не на зыбкой почве, а на такой, где бы не тосковало, сожалея и беспокоясь, ничье сердце?
Он думал о том, как сказать ей «прости!».
«В твоем доме большая беда, — скажет он ей. — Мое сердце разрывается при мысли об этом. Тебе надо ехать домой и вернуть твоему отцу разум. Твоя мать живет в постоянном страхе за свою жизнь. Тебе надо вернуться домой, любимая!»
Эти слова отречения готовы были сорваться с уст Йесты, но он их так и не произнес.
Он упал на колени у ее изголовья, обхватил ее голову руками и целовал ее. А потом он так и не нашел нужных слов. Сердце забилось у него в груди так пылко, словно хотело разорваться.
Оспа со страшной силой прошлась по ее прекрасному лицу. Кожа покрылась рубцами, сделалась грубой и рябой. Никогда больше не будет ее алая кровь просвечивать сквозь нежную кожу щек, никогда тонкие голубые жилки не станут биться на висках. Глаза под вспухшими веками потускнели, брови выпали, а эмалевый блеск глазных белков окрасился желтизной.
Ее красота была уничтожена. Исполненные очарования дерзкие линии сменились грубыми и тяжелыми.
Позднее немало было в Вермланде людей, горевавших о погибшей красоте Марианны Синклер, об утрате нежной кожи ее лица, сияния пламенных глаз, ее светлых волос. Там красоту ценили, как нигде в другом месте. Веселые люди горевали так, словно страна утратила драгоценный камень в венце своей славы, словно грязные пятна затмили солнечный блеск их собственного существования.
Но самый первый, увидевший ее после того, как она потеряла свою красоту, не стал предаваться горю.
Невыразимые чувства заполнили душу Йесты. Чем дольше он смотрел на девушку, тем теплее становилось у него на сердце. Его любовь все росла и росла, она ширилась, словно река весной, в половодье. Волнами огня изливалась она из его сердца, заполонив все его существо. Слезами подступала она к его глазам; это она вздыхала на его устах, трепетала в его руках, во всем его теле.
О, любить Марианну, защищать ее, не давать в обиду, да, не давать ее в обиду!
Быть ее рабом, ее ангелом-хранителем!
Сильна любовь, выдержавшая крещение огнем, крещение болью. Он не мог говорить Марианне о разлуке и отречении. Не мог покинуть ее. Он был обязан ей жизнью. Ради нее он мог совершить не один смертный грех.
Он не произнес ни единого разумного слова, а только плакал и целовал девушку до тех пор, пока старая сиделка не сочла нужным увести его.
Когда он ушел, Марианна долго лежала, думая о нем, о движениях его сердца и души. «Хорошо, когда тебя так любят», — думала она.
Да, хорошо быть любимой, но что же это с ней самой? Что она чувствует? О, ничего, даже меньше, чем ничего.
Умерла ли она, ее любовь, или же скрылась куда-то? Куда же она спряталась, ее любовь, дитя ее сердца?
Жива ли она еще, ее любовь? Притаилась ли в самых темных уголках ее сердца, и сидит там, замирая под взорами холодных ледяных глаз, испуганная жалким, презрительным смехом, полузадушенная костлявыми пальцами?
— О, моя любовь, дитя моего сердца! — вздыхала она. — Жива ли ты или уже мертва, мертва, как и моя красота?
На следующий день огромный заводчик ранним утром вошел к жене:
— Пригляди, Густава, чтобы в доме снова навели порядок! — сказал он. — Я поеду и привезу домой Марианну!
— Хорошо, дорогой Мельхиор! Не беспокойся, в доме снова будет порядок! — ответила она.
На этом их объяснения и кончились.
Час спустя огромный заводчик был уже на пути в Экебю. Невероятно трудно было представить себе более благородного и более доброжелательного пожилого господина, чем заводчик из Бьерне, восседавший в крытых санях с откидным верхом, одетый в свою лучшую шубу, с повязанным вокруг шеи лучшим своим шарфом. Волосы его были гладко зачесаны, лицо побледнело, а глаза глубоко запали.
И никогда еще не струился с ясного неба столь ослепительный солнечный свет, как в тот февральский день. Снег сверкал так, как сверкают глаза юных девушек, когда звучит их первый вальс. Березы простирали к небесам нежное кружево тонких красно-коричневых ветвей, на которых кое-где сверкала бахрома мелких ледяных сосулек.
День сиял и сверкал каким-то праздничным блеском. Кони, словно приплясывая, вскидывали вверх передние ноги, а кучер в безудержной радости щелкал кнутом.
После недолгой поездки сани огромного заводчика остановились у парадных дверей Экебю.
Вышел слуга.
— Где хозяева? — спросил заводчик.
— Они охотятся за большим медведем с Гурлиты.
— Все?
— Да, все, патрон. Кто не ради охоты на медведя, тот ради корзины с разной снедью.
Заводчик так расхохотался, что смех его громким эхом прокатился по безмолвному двору. За находчивый ответ слуга получил далер серебром.
— Поди-ка теперь к моей дочери и скажи: я здесь, чтоб увезти ее с собой! И пообещай, что она не замерзнет в дороге. У меня — крытые сани, и я захватил с собой волчью шубу; она сможет завернуться в нее.