— Далеконько вам было ехать, господин пастор, — сказал Ингильберт, помогая пастору спешиться.
— О, да, — сказал старик, — но я приехал быстрее, чем полагал.
— Мне самому бы надо было привезти вас сюда, господин пастор, — сказал Ингильберт, — но я рыбачил вчера вечером допоздна. Лишь вернувшись домой, я узнал, что у отца в ноге антонов огонь и что сестру послали за вами, господин пастор.
— Мэрта не уступит любому парню, — сказал пастор. — Все сошло как нельзя лучше. Ну, а как Борд сейчас?
— По правде говоря, он совсем плох, но еще в уме. Обрадовался, когда я сказал ему, что вы уже выехали из лесу.
Пастор вошел к Борду, а брат с сестрой уселись на широкие каменные плиты возле лачуги и стали ждать. Настроены они были торжественно и разговаривали об отце, который был при смерти. Говорили, что он всегда был добр к ним. Но счастлив не был никогда с того самого дня, как сгорела Мелломстуга, так что, пожалуй, для него лучше будет расстаться с такой злосчастной жизнью.
Вдруг сестра сказала:
— У батюшки, видно, было что-то на совести!
— У батюшки? — удивился брат. — Уж у него-то что могло быть на совести? Да я ни разу не видал, чтобы он замахнулся на скотину или на человека.
— Но ведь в чем-то он собирался исповедаться пастору, и никому больше.
— Он так сказал? — спросил Ингильберт. — Сказал, что перед смертью хочет в чем-то исповедоваться пастору? Я-то думал, он позвал его сюда только для того, чтобы причаститься.
— Когда он нынче посылал меня за пастором, он сказал, чтоб я упросила его приехать. Ведь пастор — единственный человек на свете, кому он может покаяться в великом и тяжком грехе.
Немного подумав, Ингильберт воскликнул:
— Чудно! Уж не придумал ли он все это, пока сидел тут один? Как и небылицы, которые он, бывало, рассказывал про Бенгта-силача. Все это не иначе как пустые бредни, и ничего больше.
— Про Бенгта-силача он как раз и хотел поговорить с пастором, — сказала девочка.
— Тогда можешь побиться об заклад, что это одни бредни, — сказал Ингильберт.
С этими словами он поднялся с места и подошел к оконцу в стене хижины, которое было отворено, чтобы немного света и воздуха могло проникнуть внутрь. Постель больного стояла так близко от оконца, что Ингильберт мог слышать каждое слово. И сын стал прислушиваться, ничуть не мучаясь угрызениями совести. Быть может, никто ему никогда прежде не говорил, что подслушивать исповедь грешно. Во всяком случае, он был уверен, что у отца нет никаких страшных тайн, которые он мог бы выдать.
Постояв немного у оконца, Ингильберт снова подошел к сестре.
— Ну, что я говорил? — начал он. — Отец рассказывает пастору, что это они вместе с матушкой украли королевский перстень у старого генерала Левеншельда.
— Господи помилуй! — воскликнула сестра. — Уж не сказать ли нам пастору, что все это небылицы, что он сам на себя напраслину возводит.
— Сейчас мы ничего не можем сделать, — возразил Ингильберт. — Пусть теперь говорит что хочет. А с пастором мы после потолкуем.
Он снова подкрался к оконцу и стал подслушивать. На сей раз он не заставил сестру долго ждать и вскоре снова подошел к ней.
— Теперь он говорит, что той же ночью, когда они с матушкой побывали в склепе и взяли перстень, сгорела Мелломстуга. Он думает, будто сам генерал поджег двор.
— По всему видать, что это одна блажь, — сказала сестра. — Нам-то он не меньше сотни раз говорил, что Мелломстугу подпалил Бенгт-силач.
Не успела она договорить эти слова, как Ингельберт снова вернулся на свое место у оконца. На сей раз он долго стоял там, прислушиваясь, а когда снова подошел к сестре, лицо у него потемнело.
— Отец говорит, что это генерал наслал на него все беды, чтоб заставить вернуть перстень. Он говорит, что матушка испугалась и захотела пойти вместе с ним к ротмистру в Хедебю и отдать перстень. Батюшка и рад бы был послушаться ее, да не посмел, думал, что их обоих повесят, коли они повинятся, что обокрали покойника. Но уж тут матушка не могла снести этого, пошла и утопилась.
Тут и лицо сестры потемнело от ужаса.
— Но батюшка всегда говорил, — начала было она, — что это был…
— Ну да! Он только что толковал пастору, будто не смел сказать ни одной живой душе, кто напустил на него все эти беды. Только нам он говорил, что его донимает человек по прозвищу Бенгт-силач. Он сказал, что крестьяне называли генерала Бенгт-силач.
Мэрта Бордссон так и обмерла.
— Стало быть, это правда, — прошептала она тихо — так тихо, словно то были ее предсмертные слова.
Она огляделась по сторонам. Хижина стояла на берегу лесного озерца, а вокруг высились мрачные, одетые лесом гребни гор. Насколько хватал глаз, не видно было человеческого жилья, не было никого, к кому она могла бы обратиться. Повсюду царило одиночество.
И ей почудилось, что в тени деревьев, во мраке караулит покойник, готовясь наслать на них новые беды.
Она была еще таким ребенком, что не могла по-настоящему осознать, какой позор и бесчестье навлекли на себя ее родители. Она понимала одно — что их преследует какой-то призрак, какое-то беспощадное, всемогущее существо из загробного царства. Она ждала, что этот пришелец в любое время явится и она увидит его; Мэрте стало так страшно, что у нее зуб на зуб не попадал.
Она подумала об отце, который вот уже целых семь лет таил в душе такой же ужас. Ей минуло недавно четырнадцать, и она помнила, что ей было всего семь, когда сгорела Мелломстуга. И все это время отец знал, что мертвец охотится за ним. Да, лучше ему умереть.